— То есть эти старые китайцы поверили в Ветхий Завет? — спросил Адам.
— Эти старцы способны распознать повесть, в которой содержится истина, и они верят такой повести. Они знатоки правды. Они знают, что в этих шестнадцати стихах заключена человеческая история всех времен, культур и рас. И они не верят, что человек, написавший истину в шестнадцати без малого стихах, в последней этой малости, в одном глаголе, мог солгать. Конфуций учит людей жить успешливо и хорошо. Но эта повесть — лестница, возводящая нас к звездам. — Глаза у Ли блестели. — Это остается с тобой навсегда. Оно отсекает корни у слабости, трусливости и лени.
— Не понимаю, как ты смог во все это вникнуть, стряпая, растя мальчиков и заботясь обо мне, — сказал Адам.
— Я и сам не понимаю, — сказал Ли. — Но выкурю под вечер две трубочки по примеру старцев — только две — и чувствую себя человеком. И чувствую, что человек — это что-то очень значительное, быть может, даже более значительное, чем звезда. Это у меня не теология. Во мне нет тяги к богам. Но я воспылал любовью к блистающему чуду — человеческой душе. Она прекрасна, единственна во Вселенной. Она вечноранима, но неистребима, ибо «ты можешь господствовать».
Провожая гостя, Ли и Адам шли с Самюэлом к конюшне. Ли нес жестяной фонарь и освещал дорогу — была одна из тех ясных зимних ночей, когда в небе роятся звезды, а земля от этих звезд кажется еще темней. На холмах лежала тишь. Нигде ни шевеленья, не слыхать ни хищников, ни травоядных, и в полном безветрии темные сучья и листья виргинских дубов недвижно очерчены на фоне Млечного Пути. Все трое шли молча. Фонарь покачивался, поскрипывал дужкой.
— Когда думаешь вернуться из поездки? — спросил Адам. Самюэл не ответил.
Акафист понуро дожидался в стойле, опустив голову, уставя мутно-млечный взгляд в солому под копытами.
— У тебя этот коняга с незапамятных пор, — сказал Адам.
— Ему тридцать три года, — сказал Самюэл. — Зубы съедены. Приходится кормить его с рук теплой мешанкой. И кошмары ему снятся. Вздрагивает, всхлипывает иногда во сне.
— В жизни не видал клячи уродливей, — сказал Адам.
— Это так. Потому я, должно быть, и купил его жеребчиком. Два доллара отдал за него тридцать три года назад. Все у него не так — копыта оладьями, бабки такие толстые, короткие, прямые, будто и сустава вовсе нет. Голова скуластейшая, спина седловатая. Грудь щуплая, круп широченный. Донельзя тугоузд и по сей день отбрыкивается от подхвостника. А под седлом у него такой ход, точно едешь на санях по крупной гальке. Рысить не может, в шагу спотыклив, а все тридцать три года я в нем не нашел ни единого достоинства. И даже характер паршивый. Вредный, вздорный, нечестный, непослушный. До сих пор остерегаюсь идти позади него — непременно лягнет. Кормлю его — норовит укусить руку. И однако я люблю его.
— И назвали Акафистом, — сказал Ли.
— Именно так, — сказал Самюэл. — Я подумал: создание, настолько обделенное во всем, должно хоть имя носить благозвучное. Недолго уж ему его носить…
— Может, стоило бы избавить его от мучений? — сказал Адам.
— От каких таких мучений? — вопросил Самюэл. Он один из немногих счастливых и цельных существ, кого я встретил в жизни.
— Ему, должно быть, тошно от ломотья и колотья, от всяких болей.
— Ну нет. Акафисту не тошно. Он себя и по сей день считает конем первый сорт. А ты бы пристрелил его, Адам?
— Да, пожалуй. Пристрелил бы.
— Взял бы на душу ответственность?
— Думаю, взял бы. Ему тридцать три года. Лошадиный век давно прожит.
Ли поставил фонарь на землю. Самюэл присел рядом на корточки и бессознательно протянул руки к теплу, к желтой бабочке фонарного огня.
— Встревожил ты меня, Адам, — сказал он.
— Чем?
— Ты и вправду пристрелил бы моего коня, потому что считаешь, что смерть может быть приютнее жизни?
— Ну, я в том смысле…
— Тебе-то самому жизнь приятна? — в упор спросил Самюэл.
— Конечно, нет.
— А если бы у меня было лекарство, что тебя либо вылечит, либо убьет, должен был бы я дать его тебе? Всмотрись в свою душу, человече.
— Какое лекарство?
— Нет уж, — сказал Самюэл. — Раз говорю, значит верь, что оно и убить может.
— Осторожно, мистер Гамильтон, — сказал Ли. — Осторожно.
— Вы о чем? — произнес Адам. — Что у вас на уме? Говорите.
— А что, если разок не осторожничать? — тихо сказал Самюэл. — Если я не прав — слышишь. Ли? — если делаю ошибку, то готов за нее ответить, беру всю вину на себя.
— Но вы уверены, что правы? — спросил Ли неуспокоенно.
— Конечно, нет. Адам, дать тебе мое лекарство?
— Дай. Не знаю, что это за лекарство, но все равно дай.
— Адам, Кэти в Салинасе. Она владелица борделя, самого развратного и грязного во всем крае. В продаже там зло, извращение, склизкая мерзость худшее, что могут придумать люди. Туда идут насладиться уроды телесные и духовные. Но хуже всего вот что. Кэти — сейчас она зовется Кейт — растлевает молодежь, навек калечит душу свежим, красивым юнцам… Вот тебе лекарство. Посмотрим, как оно подействует.
— Ты лжешь, — сказал Адам.
— Нет, Адам. Изъянов у меня куча, но я не лжец.
Адам рывком повернулся к Ли.
— Это правда?
— У меня нет противоядия, — сказал Ли. — Да. Это правда.
Адам стоял, пошатываясь, в свете фонаря; потом крутнулся, бросился куда-то прочь. Слышен был его тяжкий бег. Спотыкается, упал, ломая ветви кустов; продирается дальше по склону. Вот уж он наверху, за гребнем холма — и только тогда шум утих.
— Ваше лекарство действует, как яд, — сказал Ли.
— Ответственность на мне, — сказал Самюэл. — Я давным-давно усвоил одну истину. Если твоего пса отравили стрихнином и он лежит подыхает, возьми топор и неси пса к чурбаку, на котором рубишь дрова. Дождись нового приступа судорог и тут-то отруби псу хвост. И, если стрихнин не слишком успел внедриться в кровь, пес может выздороветь. Потрясением боли возможно перебороть яд. А без этого подохнет непременно.