Она делалась все возбужденней — Адам все успокоенней, улыбчивей.
— Ага, улыбайся, — воскликнула она. — Думаешь, освободился? Выпил малость и уже думаешь, что человек! Стоит мне шевельнуть мизинцем, и ты на коленях приползешь ко мне, пуская слюни. — Вся лисья осторожность в ней исчезла, и ощущение власти раскованно росло. Я тебя знаю. Знаю твое сердце труса.
Адам продолжал улыбаться. Отпил, и Кейт налила себе новую рюмку, звякая горлышком о стекло.
— Когда меня изувечили, я нуждалась в тебе, — сказала Кейт. — Но ты оказался размазней. И когда я перестала в тебе нуждаться, ты полез меня удерживать… Довольно лыбиться.
— Любопытно, что это за ненависть в тебе такая?
— Тебе любопытно? — произнесла она, теряя остатки осторожности. — Это не ненависть. Это презрение. Я еще маленькой девочкой раскусила этих дураков, лгунов, притворявшихся праведниками, — моих отца и мать. Не были они праведниками. Я их раскусила. И стала за нос их водить, заставляла делать все по-моему. Я всегда умела заставлять других делать все по-моему. Когда еще совсем девочкой была, из-за меня один мужчина с собой покончил. Тоже притворялся праведным, а сам только и хотел, что лечь со мной в постель — с четырнадцатилетней.
— Но он же покончил с собой. Значит, мучился этим.
— Он был дурак. Я слышала, как он стучался к нам, молил отца поговорить с ним. Я просмеялась всю ночь.
— Мне было бы тяжко думать, что человек оборвал свою жизнь из-за меня, — сказал Адам.
— Ты тоже дурак. Я помню, как мной восхищались: «Какая хорошенькая, миленькая, нежненькая!»И всем им было невдомек, кто я на самом деле. Все ходили у меня на задних лапках, под мою команду — и не догадывались о том.
Адам допил рюмку. Он наблюдал за Кейт как бы со стороны. Видел, как в ней муравьино копошатся побуждения, позывы, и они, казалось, были ему все ясны. Хмель иногда дает такое чувство глубинного понимания.
— Как бы ты ни относилась к Сэму Гамильтону, он был мудр. Помню, он сказал мне как-то, что когда женщина считает себя знатоком мужчин, то обычно видит в них только одно и ни о чем другом даже не догадывается, а ведь в мужчинах много чего есть.
— Он был лжец да еще и лицемер, — не сказала, а выхаркнула Кейт. — Лжецов, вот кого я ненавижу, а они все лжецы. Вот их нутро. Обожаю раскрывать это их нутро. Обожаю тыкать их носами в их собственное дерьмо.
— Неужели, по-твоему, в мире только и есть, что зло и глупость? — Адам поднял брови.
— Именно так.
— Не верю, — спокойно сказал Адам.
— «Не верю», «Не верю», — передразнила она. А хочешь, докажу?
— Не сможешь.
Она вскочила, подбежала к столу бюро, достала конверты, положила на стол.
— Полюбуйся вот на эти, — сказала она.
— Не хочу.
— Все равно покажу.
— Она вынул снимок. — Смотри. Это депутат калифорнийского сената. Хочет выставить свою кандидатуру в Конгресс. Погляди на его брюхо. Сиськи, как у бабы. Он любит, когда его плеточкой. Вон полоса от плети. А что за выражение на ряшке! И у него жена и четверо детей, и в Конгресс лезет. А ты — «не верю»! Ты вот на это глянь! Этот белый кусок сала — член муниципального совета; а у этого рыжего верзилы-шведа ранчо неподалеку от Бланке. А вот — любуйся! Профессор университета. Аж из Беркли ездит к нам, чтоб из ночного горшка ему в лицо плеснули — профессору философии! А на этого глянь! Проповедник Евангелия, иезуит-монашек. Ему раньше дом поджигать приходилось, чтоб удовлетвориться. Мы его удовлетворяем другим способом. Видишь спичку, горящую под его тощим боком?
— Не хочу я это видеть, — сказал Адам.
— Но все равно увидел. И теперь тоже не веришь? Ты ко мне еще проситься будешь. Скулить и плакать будешь, чтобы впустила, — говорила она, стремясь подчинить его своей воле — и видела, что он не подчиняется, не поддается. Ярость ее сгустилась, стала едко-ледяной. — Ни разу, ни один еще не ушел, — произнесла она негромко. Глаза ее глядели плоско, холодно, но коготки вцепились в обивку кресла, терзая и вспарывая шелк.
— Если бы у меня были такие снимки и те люди знали бы про них, то я бы опасался за свою жизнь, — сказал Адам со вздохом. — Один такой снимок, наверно, может погубить человеку всю жизнь. Ты за себя не боишься?
— Ты за дитя малое меня принимаешь? — спросила Кейт.
— Нет, больше уже не принимаю, — ответил Адам. Я теперь начинаю думать, что в тебе природа искореженная — или вообще не людская.
Она усмехнулась, сказала:
— Может, ты и угадал. А думаешь, людская природа мне приманчива? Всмотрись в эти снимки. Я бы скорей в собаки записалась, чем в люди. Но я не собака. И я умней, чем люди. Меня тронуть никто не посмеет, не бойся. У меня вон там, — она указала рукой на шкафчики, — сотня прелестных картинок, и эти люди знают, что чуть только со мной что-нибудь случится — все равно что, — и тут же будет отправлено сто писем, и в каждом фотокарточка, и каждое адресовано туда, где она причинит наибольший вред. Нет, меня они тронуть не смеют.
— Ну, а вдруг с тобой произойдет несчастный случай? Или, скажем, заболеешь? — спросил Адам.
— У меня предусмотрено все, — сказала Кейт. Наклонилась ближе. — Я тебе скажу секрет, которого никто из них не знает. Через несколько лет я уеду. И тогда все равно эти письма будут отправлены. — И, смеясь, она откинулась на спинку кресла.
Адама передернуло. Он вгляделся в Кейт. Ее лицо и смех были детски-невинны. Он привстал, налил себе еще полрюмки. Бутылка была уже почти пуста.
— Знаю я, что тебе ненавистно, — проговорил он. Тебе ненавистно в них то, чего ты не понимаешь. Ты не зло, ты добро в них ненавидишь, непонятное тебе. И желал бы я знать, чего ты в конце-то концов хочешь.