— Понятно, — негромко сказал он.
— Что — «понятно»? — словно встряхнулся Адам.
— Не заводись. Я только сейчас подумал, как мне повеяло. У меня-то девчонки.
Адам медленно провел пальцем по длинной тени от жалюзи.
— Угу, выдохнул он.
— До твоих ребят черед не скоро дойдет.
— Угу. — Его палец переместился на солнечную полосу и так же медленно двинулся по ней.
— Жуткое дело… — выговорил Генри.
— Что именно?
— Не представляю, как это своих сыновей свидетельствовать.
— Я бы ушел с этого места.
— Верно, лучше уйти. А то ведь захочется негодными их признать, своих-то.
— Нет, — возразил Адам. — Я бы по другой причине ушел. Просто не смог бы не признать их годными. Как раз своим-то нельзя поблажки делать.
Сплетя пальцы, Генри сложил ладони в один большой кулак и выставил его перед собой на столе. Лицо у него было озабоченное и хмурое.
— Да, — сказал он, — тут ты прав. Своим никаких поблажек.
Генри любил веселье и потому старался избегать серьезных и тяжелых тем, так как путал их с неприятными.
— Как там у Арона жизнь в Станфорде?
— Хорошо. Пишет, что заниматься много приходится. Но рассчитывает справиться. Скоро День благодарения, вот на праздники и приедет.
— Надо поглядеть на него. Вчера вечером Кейла на улице встретил. Шустрый он у тебя.
— Шустрый. Только экзамены в колледж на год раньше он не сдавал.
— Ну и что? Может, у него планида другая. Я, к примеру, в колледже не учился. А ты?
— Я тоже, — сказал Адам. — В армию пошел.
— Армия — дело полезное. Ручаюсь, что не жалеешь.
Адам медленно встал из-за стола, взял шляпу с оленьих рогов на стене.
— Будь здоров, Генри, — сказал он.
Адам шел домой и думал, какую же ответственность он взял на себя. Когда он уже подходил к дверям, из булочной Рейно вышел Ли с длинным румяным батоном в руках.
— Чесночного хлебца захотелось, — сказал он.
— Я бы тоже поел, с жареным мясом.
— А я как раз поджарил мясо. Письма есть?
— Забыл в ящик заглянуть.
Они вошли в дом, и Ли тут же отправился на кухню. Через минуту туда пришел Адам, сел за стол.
— Ли, — начал он, — представь, наша комиссия берет парня в армию, а его убивают. Несем мы за это ответственность или нет?
— Раз уж начали, все говорите. Я хочу иметь полную картину.
— Ну, допустим, у нас есть сомнение — вполне ли он подходит. Тем не менее мы его берем, и он гибнет.
— Понятно. А все-таки, что вас больше беспокоит — ответственность или вина?
— Вины за собой я не чувствую.
— Да, но иногда бремя ответственности еще тяжелее. При ответственности никакого тебе сладостного утешения: венок мученика не напялишь.
— Я все думаю о том… помнишь, как Сэм Гамильтон, ты и я насчет одного слова спорили… — сказал Адам. — Как его?..
— А-а… «Тимшел» это слово.
— Вот-вот, «тимшел». И ты еще сказал…
— Я сказал, что в этом слове заключено все величие человека. Если, конечно, он хочет быть великим.
— Помню, что твое объяснение очень понравилось Сэму Гамильтону.
— В этом слове — залог свободы. Оно дает человеку право быть личностью, быть непохожим на других.
— Непохожий, он всегда одинок, — задумчиво произнес Адам.
— Все великое и истинное тоже одиноко.
— Какое, ты говоришь, это слово?
— «Тимшел», то есть «ты можешь» по-нашему.
Адам с нетерпением ждал Дня благодарения и приезда сына. Хотя тот пробыл в колледже совсем недолго, память уже подводила Адама и преображала в его сознании Арона — любимый человек вообще преображается на расстоянии. После отъезда Арона в доме почему-то стало тихо, и любая мелкая неприятность как бы сама собой связывалась с его отсутствием. Адам поймал себя на том, что начинает хвастаться сыном перед людьми, рассказывая им, какой он способный и как удачно, на целый год раньше школу окончил, хотя люди были чужие, и Арон не особенно интересовал их. Он решил, что в День благодарения в доме надо устроить настоящий праздник, чтобы сын знал, как ценят его успехи.
Арон снимал комнату в Пало-Альто, и каждый день ему приходилось идти целую милю пешком до университетского городка и потом столько же обратно. Его не оставляло чувство покинутости. До приезда сюда университет виделся ему в какой-то прекрасной туманной дымке. Он не задумывался, как возникла в его сознании эта картина, но представлял себе юношей с чистым взором и целомудренных дев, все они в студенческих мантиях и собираются вечерами там всегда вечер — на вершине лесистого холма у белоснежного храма, у них сияющие, одухотворенные лица, и голоса сливаются в сладкозвучном хоре. Арон не знал, откуда он почерпнул этот образ университетской жизни, может быть, из иллюстраций Доре к дантову «Аду», на которых красуются тучи лучезарных серафимов. Университет, основанный Лиландом Станфордом, был совершенно не похож на выдуманные Ароном картинки. Правильный квадрат, образованный строениями из красного песчаника и поставленный в чистом поле; церковь с итальянской мозаикой по фронтону; аудитории, обшитые лакированными панелями из сосны; возвышение и распад студенческих братств, которые словно отражали извечную вражду и междоусобицы соседних народов. А осиянные серафимы оказались всего лишь парнями в замызганных вельветовых штанах-одни ошалели от зубрежки, другие успешно осваивали пороки отцов.
Раньше Арон не задумывался, что у него есть дом, но теперь безумно тосковал по дому. У него не возникало никакого желания узнать свое окружение, тем более войти в него. После всех его мечтаний беготня, гвалт и сальные шуточки студиозов приводили его в ужас. Из просторного дортуара при колледже он переселился в убогую меблирашку и там принялся выстраивать и украшать новую мечту, которая только-только появилась на свет. Отсидев положенные лекционные часы, он спешил в свое новое, неприступное убежище, и, выбросив из головы университетскую суетню, радостно погружался в нахлынувшие воспоминания. Дом, стоявший рядом с пекарней и булочной Рейно, становился близким и дорогим, и в том доме — Ли, лучший на свете наставник и старший товарищ, отец — невозмутимое, надежное божество и брат — умница и заводила, и есть еще Абра… из Абры он вообще сотворил бесплотный, беспорочный образ — и влюбился в него по уши. Поздно вечером, покончив с занятиями, он принимался за очередное еженощное послание к ней — так же, как иные регулярно принимают ароматическую ванну. И чем чище, прекрасней и лучезарней становилась Абра, тем большую радость извлекал он из мысли о собственной греховности. Он лихорадочно изливал на бумаге ликующее самоуничижение и потом ложился в постель такой же очищенный и опустошенный, как после совокупления с женщиной. Он тщательно описывал малейший дурной помысел и тут же каялся в нем. В результате его любовные письма переполнялись желанием, и Абре было не по себе от их высокопарного штиля. Откуда ей было знать, что его состояние — это довольно-таки обычная форма созревания полового чувства.