Рана не пугала Карла, а вот шрам не давал покоя. Он был будто след от пальца, который кто-то приложил ему ко лбу. Карл часто рассматривал его в маленькое зеркальце возле плиты. Чтобы по возможности скрыть шрам, он зачесывал волосы чуть ли не на глаза. Он стыдился своего шрама, он его ненавидел. Поймав на себе чей-нибудь взгляд, Карл начинал нервничать, а если его расспрашивали, откуда у него такое, приходил в ярость. В письме брату он объяснил, какие чувства вызывает в нем этот шрам.
«Будто меня кто клеймом пометил, как корову, — писал он. — Этот чертов шрам все темнеет. Когда ты вернешься, он, может, будет уже черный. Не хватает еще второго такого, поперек, и будет настоящий крест на лбу. Не знаю, чего я о нем все время думаю. У меня же и других шрамов полно. Но этот… меня им будто пометили. А когда в город хожу, например, в салун, так и того хуже — все на него пялятся. Когда думают, что я не слышу, только про него и говорят. Не понимаю, чего он им дался. Мне теперь и в город ходить неохота».
Адам закончил службу в I885 году и двинулся домой. Внешне он изменился мало. В нем не было военной выправки. Кавалерия — это не пехота. В некоторых эскадронах солдаты даже гордились своей разболтанной походкой.
Адам был как во сне. Трудно расставаться с укоренившимся укладом жизни, даже если ты эту жизнь ненавидишь. Утром он просыпался в одно и то же время, секунда в секунду, и лежал, ожидая, когда протрубят «подъем». Его икры тосковали по плотно прилегающим крагам, а шея без тугого воротничка была будто голая. Он добрался до Чикаго, неизвестно зачем снял там на неделю меблированный номер, прожил два дня, поехал в Буффало, на полпути передумал и отправился на Ниагарский водопад. Домой ему не хотелось, и он, как мог, оттягивал возвращение. О доме он думал без радости. Прежние чувства умерли, и у него не было желания их воскрешать. Он часами глядел на водопад. Рокот воды гипнотизировал его, погружал в оцепенение.
Однажды вечером на него навалилась щемящая тоска по многолюдной тесноте казарм и палаток. Его потянуло отогреть душу среди людей, окунуться в толпу. По дороге ему попался маленький, переполненный и прокуренный бар. Войдя туда, он глубоко вздохнул от удовольствия и чуть ли не ввинтился в людскую толчею, как ввинчивается кошка в щель между дровами в поленнице. Он взял виски, тихо пил его, и ему было приятно и тепло. Он ни на кого не глядел, не слушал ничьих разговоров. Просто впитывал в себя близость людей.
Время подходило к ночи, бар пустел, и Адам со страхом думал о минуте, когда надо будет идти домой. Вскоре остался только бармен: он протирал и протирал красное дерево стойки, всем своим видом намекая, что Адаму пора уходить.
— Налей-ка мне еще, — попросил Адам. Бармен пододвинул бутылку. Адам только сейчас разглядел его. На лбу у бармена было малиновое пятно. — Я нездешний, — сказал Адам.
— А у нас на водопаде местные почти и не бывают, отозвался бармен.
— Я в армии служил. В кавалерии.
— А-а.
Адам вдруг почувствовал, что должен во что бы то ни стало удивить этого человека, прошибить его равнодушие.
— Я с индейцами воевал, — сказал он. — Чего только не навидался! Бармен молчал.
— У моего брата тоже на лбу отметина. Бармен потер свое малиновое пятно.
— Это у меня от рождения, — сказал он. — С годами все больше делается. У твоего брата тоже от рождения?
— Нет, он поранился. В письме мне написал.
— А мое на кота похоже, ты заметил?
— Да, точно.
— У меня потому и кличка такая. Кот. С детства. Говорят, когда мать ходила тяжелая, ее кот напугал.
— А я вот домой возвращаюсь. Давненько там не был. Может, выпьешь со мной?
— Спасибо. Ты где остановился?
— В пансионе, у миссис Мей.
— Знаю ее, как же. Про нее говорят, будто она нарочно дает целую лоханку супа, чтобы потом меньше мяса ели.
— Наверно, в каждом ремесле есть свои хитрости, сказал Адам.
— Что да, то да. В моем ремесле их тоже немало. — Уж надо думать.
— Только вот одной хитрости, самой нужной, я не знаю. А жаль.
— И какая же это хитрость?
— А такая, чтобы, черт побери, выпроводить тебя домой и закрыть бар. Он уставился на него, смотрел не отрываясь
Адам молчал.
— Я пошутил, — неловко выкрутился бармен.
— Пожалуй, утром домой и поеду, — сказал Адам. В смысле, совсем домой, к себе. — Тогда желаю удачи.
Адам брел через темный город и все убыстрял шаг, будто за ним, оскалившись, трусило одиночество. Когда он поднимался по ступенькам, осевшее крыльцо пансиона предостерегающе заскрипело. Во мраке коридора желтой точкой светилась керосиновая лампа, у которой так прикрутили фитиль, что огонек дергался в предсмертных судорогах.
В дверях своей комнаты стояла хозяйка, и тень от ее носа тянулась до кончика подбородка. Холодные глаза неотступно, как с написанного анфас портрета, следили за Адамом, а нос вынюхивал запах виски.
— Доброй ночи, сказал Адам.
Она не ответила.
На площадке между этажами он оглянулся. Хозяйка стояла, задрав голову, и теперь тень падала ей на шею, а глаза были будто без зрачков.
В его комнате пахло пылью — пылью, много раз сыревшей и потом высыхавшей. Он достал из кармана коробок и чиркнул спичкой. Зажег огрызок свечи в черном лаковом подсвечнике и окинул взглядом кровать: провисшая, как гамак, она была накрыта грязным стеганым одеялом из которого торчали по краям клочья ваты.
Крыльцо снова жалобно заскрипело, и Адам понял, что хозяйка сейчас снова встанет в дверях, готовая обдать входящего неприязнью.
Адам сел на жесткий стул, поставил локти на колени и подпер подбородок. В тишине ночи из дальней комнаты доносился чей-то упорный кашель.